| Текст документа: |
№ 55. 9.10.51.
Здравствуй, милая Маюша!
Я очень тоскую о тебе и сейчас, когда уже 3-4 месяца от тебя не было писем, особенно реально чувствую, что тысячи километров нас отделяющих – это не шутка. Нет тебя дома, не слышно и по телефону твоего голоса, нет ответа на письма. Упорное твое молчание рождает тревожные мысли: все ли у тебя в порядке? Зойка подала мысль, что м.б. обострилось положение с глазами. Но не в нашем с тобою стиле, Маюша, скрывать что-то друг от друга, и я твердо уверена, что если бы что было, ты меня известила бы. Отпуск у меня не использован и в случае необходимости я бы, конечно, приехала к тебе. Думаю, что ты просто ленишься писать, да и мысли заняты уже другими делами. А я что-то не отвыкла от тебя, Майка. Как живая ты стоишь в памяти, почему-то всегда либо с грустным, либо с «преступным» выражением лица, – наверное, потому, что это выражение было твое особое, никому больше несвойственное. Милая Майка! Если с тобой что-то случилось нехорошее, то ради Бога сообщи мне, к чему тут прятки? Если ты жива и здорова, но занята работой либо обленилась, то напиши хоть открытку и вообще бросай время от времени открыточки с отметкой основных вех своей жизни, замужняя моя сестра. Да, я прочитала сопроводительную записочку к материалу и мне почудилась в этих словах твоих без обращения и без «чувств» какая-то тень обиды. Может быть моя сестричка обиделась на меня за что-то, за долгие колебания «брать или не брать» материал, за что-нибудь не такое в тоне телеграммы? Если это так, то я винюсь и виновачусь, хотя ничего плохого никогда сделать не хотела. Я правда боялась, что материала будет мало, хотя сейчас уверена в обратном, ширина ведь 148. Материал мне очень-очень нравится, совершенно по душе и я тебе по серьезному благодарна, п.ч. без твоей помощи я, уверена, осталась бы без шубы. А телеграмма была обыкновенная, просто я решила наконец, и тут-то мне захотелось, если уж иметь материал, то обязательно «срочно». Т.ч. если ты на что-нибудь обиделась, то не обижайся. И потом я ведь тебе все время пишу длинные письма с полным излиянием души, как вообще, так и в отношении лично к тебе, т.ч. я думаю, что по существу-то у тебя не может быть никаких претензий, никаких обид. Надеюсь, что если есть какие недоразумения, то они развеются как дым.
Что тебе сказать о своей жизни? Вернулась позавчера в Москву. Последний час в поезде плакала напролет, единственное утешение и сокровище – подаренная Григорием фотография. Если бы у нас с тобой была нормальная переписка, я бы могла послать тебе ее с условием вернуть тут же авиом, но пока я пишу тебе, как в бездну и рисковать таким незаменимым сокровищем не могу. Вот она стоит передо мною эта карточка. Суровые серые глаза, открытое лицо сильного русского человека. Папа посмотрел, сказал: «Что ж? Русский мужик». Поглядел, добавил с уважением: «Крепкий, чувствуется, что такой любую упряжку вытянет». Суровый, далекий от чувств, деловой… А вот твою сестру, Майка, ох, он и любит! Примерно так, как она его, а это очень много. Если бы я тебе посылала его карточку, я бы тебя спросила: «Ну, скажи, стоит такого мужика еще на свет произвести? Вот хочется мне этого до невозможности, мучит и преследует это желание. Чтоб был сын такой же сероглазый, крутолобый, со взглядом исподлобья, такой же открыто-русский, задиристый, озорной, такой же до боли в сердце любимый, но мой, совсем мой, не так как Григорий – одним боком. Папа в курсе моей любви к Григорию, вернее нашей взаимной любви, знает и о силе её, хотя и не о степени. Думаю, что пройдет еще год-два и он примирится с мыслью, что мне Григория не разлюбить, что это и есть мой суженый. Я встану на ноги материально, окрепну в Институте и что же – можно будет серьезно поставить этот вопрос. Не должна остаться бесплодной наша большая любовь. Гриша, наконец-то, через год после начала романа, как-то сердцем понял и поверил моей любви. И действительно эта командировка опять явилась новым шагом в развитии наших отношений: впервые они приобрели настоящую простоту. Незаметно для меня спала та тень настороженности, постоянной заботы о своем самолюбии, которая была прежде в моем отношении к нему. Я полностью доверилась ему, отдала себя целиком, без каких бы то ни было ограничений, научилась приходить к нему первой в случае размолвки, научилась говорить ему очень большие и хорошие слова. Много чему научилась… И все мне кажется, что единственный он для меня на свете. Так хорошо прижаться к нему, поглядеть в глаза его серые и сказать нежно-пренежно: «Гри-и-шенька мой… ненаглядный мой». Ах, Майка, какое же громадное могло бы быть счастье. Прожить с ним жизнь, иметь от него не одного, а двух или трех настоящих, законных, честных детей, делить горе и радость, гордиться мужем, любить его запойно… Пусть несколько лет, пусть дальше охлаждение неизбежно, но все же это громадное счастье, если даже крошки его переполняют сердце…
Приезжал к нам в Брюховецкую Мишка, познакомился с ненаглядным, ужасно расстроился, очевидно, почувствовав, что тут дело крепкое, нешуточное и не укладывающееся в рамки его представления о подлом соблазнителе. Во всяком случае, он не только не стал бить ему морду (увидишь карточку – прикинь, легко ли такому морду бить?), но и не сказал ни слова на лирические темы. Понятно, что у нас возник вопрос: «за ради чего человек летел на самолете в столь далекие края?» К Григоричу он проникся (во всяком случае, внешне) уважением, был почтителен и до предела грустен. У нас с Гришей сложилось впечатление, что он поставил на своей любви окончательный крест. Я вроде совсем уж решила выйти за Мишку замуж (Гришка меня упорно уговаривал, пока я твердила, что не могу, а как сказала «ладно, я согласна», так весь почернел за два-то дня). Я упорно ему твердила, что раз я решила, то уже всё, и с этим мы приехали в Москву. Однако при одном взгляде на эту карточку, на это настоящее, сильное, мужское, волевое лицо я прихожу в отчаянье при мысли о Мишке. Неужели после сильных и дерзких Гришкиных рук меня будут обнимать Мишкины? Неужели после Гришиной сдержанности в отношении слов, когда каждое слово приобретает такой вес, такую ценность, я буду слушать Мишкины сентиментальности и восторги? Нет, не могу, не могу, не могу… Григорий такой настоящий мужик, до мозга своих костей, и выпить не прочь, и бабу красивую взглядом проводить и слово солёное сказать умеет к месту и так бесконечно далек от сентиментальности, и так крепко, так прочно стоит на ногах, что чувствуешь себя с ним как за каменной стеной, так хорошо и легко довериться ему раз и навсегда, и знать, что он не подведет никогда. Господи, до чего же я люблю его, каждым уголком сердца, каждой кровинкой своею. Вся я – не своя, а его, беспредельно его и в моих ли это силах сменить такого хозяина на сентиментального и восторженного Мишку? Целоваться с Мишкой после Григория? Какой кошмар! Нет, лучше быть матерью-одиночкой. Но когда Григорий посмел заикнуться мне об этом, я сказала, что лучше умру. Что же делать мне, что же мне делать? Если бы я хоть могла видеться с Григорием в эти бесконечные месяцы между командировками не в Институте, а у себя дома… Какое это было бы счастье и о каком к чорту Мишке можно было бы тогда говорить. Но папа, А.И., а теперь еще Вера – живущая у нас новая домработница (в маленькой комнатке). Мне кажется, что я – самая несчастная на свете, а Клер говорит, что из меня брызжет счастье. М.б. брюховецкий запас – там его было так много. Знаешь, как меня Гришка укрывал на ночь тепло-претепло, заботливо-презаботливо, укроет со всех сторон, скажет «спи, родная», а я руки вытащу, обниму, поцелую крепко-крепко, тогда отпущу. Месяц прожит вдвоем почти без расставаний, вместе с утра до ночи, вместе дома, в районе, по колхозам, в столовой, в кино – везде. А если один уйдет на час, другой не находил себе места. Я испытала это на себе, когда Гришка ездил по Крупской, а он жаловался мне на то же самое. «Как мы жили друг без друга не пойму». Нет, «как же жить нам друг без друга не пойму…» Как ты видишь, Майка, я все так же невменяема – вот уже год. Пиши мне сестричка. Целую тебя. Таня.
|