| Текст документа: |
30.11.50. № 55.
Милая Маюша!
Очень рада была твоему письму, но особенно остро почувствовала всю нереальность счастья видеть тебя лично и плакать тебе в жилетку. Кстати, о слезах и об узости Института. Позавчера я, неведомо из каких побуждений, не звонила Григорию целый день и, следовательно, его не видела. Тоска на меня напала страшная, и было ужасно обидно почему-то. А когда после конца рабочего дня я осталась в комнате одна, я раскрыла английский учебник и расплакалась. Вероятно, он д.б. сам приехать в Институт, или еще что-нибудь – не знаю. Плакала я недолго, а потом стала заниматься. За все время в комнату заглянули издали 1-2 человека. На другой день, встретив Кота, слышу: «У тебя, говорят, вчера было очень плохое настроение. Ты даже плакала?» Я только рот раскрыла. Это почище телевидения!
… А у меня на руке тикают подаренные (и принятые) часы. Ох, и было же дома!.. А хорошо с часами! Знаешь, какие они милые!
Люблю его. Не знаю, что будет. Нет, женитьба, это вещь невозможная. Стать достоянием Института, чтобы каждый сообщал каждому же: «Вы слышали о Котове? Оказывается у него с его младшей…», ой, как это страшно, никогда-никогда не пойду на это. Нет, ты не права. Скрыть все-таки можно, и от сотрудников, и от жены. И как ни мучительно это, скрывать надо. М.пр. ты м.б. помнишь еще с моих рассказов, что Котов – очень маленький, раза в 2 меньше меня. Это очень важно. Не знаю, как нам удалось все-таки полюбить друг друга, но мы ведь и не видели себя вместе, нам и плевать. А другим, мне кажется, и в голову не придет, что тут м.б. роман. Это как мимикрия. А Котыча в экспедиции за глаза звали «вполне хороший», а теперь зовут в Ин-те.
Однажды, он мыл калоши у колодца, а одна из женщин продекламировала, глядя на него:
«Сам почистит валенки,
Вымоет калоши!
Он хотя и маленький,
Но вполне хороший».
Так он и стал «вполне хорошим». И правда, мужик он дивный. Ужасно то, что я не могу прожить без него дня. Заранее рассчитываем все встречи на неделю вперед, и в дни, когда ничего нет в Институте, он велит мне приезжать к нему. Была у него два раза… За дверью в коридорчике и кухне возится домработница, а в кабинете хозяина – поцелуи, объятия, клятвы, упрёки, все что положено по чину. Трагедией бывает отъезд. За 20 минут начинаю собираться, но уйти невыносимо трудно. Ведь мы так редко бываем вдвоем, без тысячи созерцающих глаз, в узкой, закрытой комнате! Кажется, была бы моя воля, никогда бы не ушла от него. И все-таки, приходится говорить «до свиданья» и возвращаться на работу. Особенно вчера был сумасшедший день. После этого ужасного вторника и я измучилась, и он говорит, что вечером не один раз хотел позвонить мне домой, узнать, что случилось, ну и когда выяснилось, что ничего не случилось и все по-старому, то радость выразилась очень бурно. Не знаю, насколько хороший слух у домработницы… Но только я вчера почувствовала до конца мучительность таких отношений, ведь это так мало, так невозможно мало. Мало мне этих урывочных встреч, этих пусть сумасшедших, но таких редких поцелуев, коротких телефонных разговоров. Мне нужен весь он, и он же сам твердит постоянно, что он весь принадлежит мне, что с утра до ночи все мысли его прикованы ко мне, что даже работа перестала отвлекать его от этой постоянной мысли. Значит, я имею право на весь его день, а фактически получаю 20-30, счастье, если 40 минут. И все-таки, нет, не говори о женитьбе. Это неприемлемо, не мыслимо, нет… Нет, никогда и ни за что. Я просто не смогла бы пережить всех разговоров, и не столько обо мне, сколько о нём. И счастья нам не построить: он любит своих девчонок, а они отвернулись бы от него, если бы он пошел на это. Да, наконец, и суд не разведет его: вряд ли любовь к некой девчонке будет достаточна для разрыва 25-летнего брака. Т.ч. об этом нет и речи. Да это и не нужно: я все равно не сумела бы варить, стирать, убирать и пр. Только бы иметь возможность постоянно и подолгу бывать вместе! Нечто в этом направлении он уже придумал.
5.XII. (через 5 дней) № 58.
Прости меня заранее за позорное однообразие писем и тем, но я ничего не могу поделать: слишком полностью и целиком захватила меня эта единственная тема. И потом, на моем активе целое письмо о работе… На лирическом же фронте наметилось вдруг нечто настолько новое, что я совершенно не знаю, как это и объяснить. М.б. ты будешь мудрее? Ты, наверное, чувствовала из моих писем, что по мере развития романа отношение наше друг к другу менялось. Сначала я была весьма пассивна, а он активно добивался моей любви, причем, хотя ему и удавалось зажигать меня, но каждый раз ему приходилось начинать снова. Потом наступил момент, когда этот зажженный им огонь перестал гаснуть в промежутках между встречами, стал постоянным, и с каждым днем разгорался все жарче. Наконец, здесь, в Москве, мне стало казаться иногда, что я люблю его сильнее, чем он меня, что он нужнее мне, чем я ему, что мне гораздо труднее уйти от него, чем ему отпустить меня. Появилась и ревность (пока в самой безобразной форме – ревность «ни к кому», просто так). Я даже хотела устроить ему сцену в смысле, что он меня не любит, но, во-первых, я все время знала, что любит, а во-вторых, я никогда не говорила ему о своей любви словами, т.е. всегда в наших отношениях он был просителем, а я – принцессой, которая «хоть не любит, позволяет прямо в губы целовать». И я боялась, чтобы мы не поменялись ролями, и не стала устраивать сцену. Так было до самого последнего времени, в частности, и тогда, когда я начала писать тебе это письмо.
Но в субботу я с утра приехала к нему. Мы долго разговаривали по деловым вопросам, было очень хорошо, и чем меньше оставалось нерассмотренных бумаг, тем вольнее становилось поведение, т.е. в конце концов, я уже сидела на ручке его кресла, и требовала, чтобы он досмотрел последние бумажки, а он их отшвырнул, схватил меня и пошла история. Сначала все было, как обычно, и моя реакция была такая же, м.б. голова кружилась сильнее. Но он в этот раз был гораздо менее сдержан, чем обычно. Трудно писать об этом, приходится искать слова… Ну, понимаешь, в такой обстановке, когда за стеною крутится домработница, и каждую минуту может прийти из школы Галка, свобода действий поневоле ограничена. Зная это, заранее смиряясь с этим, Григорий обычно вел себя довольно сдержанно (со своей т.зр.). Когда он мне сказал об этом, я только улыбнулась (ничего себе, сдержанно), но объективно он был прав: границы он соблюдал. И в этот раз он тоже соблюдал границы (формально), т.е. ограничился объятиями и поцелуями, но по существу, он где-то перешел эту границу… Не знаю, понимаешь ли ты меня, ведь тут восприятие так субъективно… Я не умею объяснить, но он был таким сумасшедшим, и мне было очень больно, и вот эта физическая боль, и чувство протеста против перехода границ, когда на это не имеешь права, это смешалось, и я его оттолкнула. А ведь это не шутка… Я сказала: «Не надо», и очень резко оттолкнула его. Он сразу отрезвел и столь же резко, настойчиво спросил: «Почему не надо?», на что получил исчерпывающий ответ: «Вот потому уж!» Отошел: «Ах, вот как…» - «Да». А когда он снова подошел, обнял, хотел взглянуть в глаза, я отвернулась и сбросила его руку с плеч, а потом сунула ему недоразобранную папку и сказала: «Вот, лучше досмотрите это до конца». При всем том я совершенно не понимала себя, не понимала, что случилось… Ведь у меня было вполне достаточно и времени и случаев, чтобы проверить свое отношение к нему, как к мужику, и никогда я ничего не чувствовала, кроме самого сильного влечения. И вдруг – на тебе! Понятно, что и он совершенно не понимает в чём дело. Мне не хочется обманывать ни себя, ни его, и сложившаяся ситуация требует прямого ответа на вопрос, люблю ли я его… Я никогда не знала толком, что такое любовь, какое чувство заслуживает этого названия, а какое нет. Увлечений были десятки, но глупо было бы считать каждое из них любовью. А если не все считать, то какое же? Могу сказать одно: ни ярче, ни ближе я никого не встречала. Котов – первый из встреченных мною людей, который заметно, на голову выше меня, человек иного, более крупного масштаба. Даже простая дружба с ним дает мне необычайно много, и я чувствую, что только такого и можно любить по-настоящему, такого умного, горячего, упрямого, настойчивого, только такого же сильного и прямого. Разве могу я хоть кого-нибудь поставить рядом со своим Гришкой? Я могу до боли в сердце жалеть, что он не родился хотя бы лет на 10-15 позже, что разница в возрасте столь велика, но я просто не могу сравнивать его с кем-нибудь своих сверстников, меня берет тоска при мысли о них. Насколько они мельче, тусклее. И все же я ведь люблю его, такого как есть, ужасно упрямого, дерзкого, такого хорошего… Разве есть такие среди моих «друзей»? Фиг-то! Поэтому, когда он сам или кто другой говорит мне, что пройдет пара лет и я выйду замуж за другого, молодого, мне это больно и мутно слышать. Не хочу я молодого, я только хочу, чтобы сам Гришка помолодел, но это невозможно. Ты не удивляйся, что я так зову его. На самом деле я зову его «на вы» и «Гр. Григорьевич», но для меня он, сегодняшний, неотделим от его комсомольского прошлого, м.б. потому, что он сам молодеет со мною, и я постоянно вижу в нем именно Гришку, секретаря Саратовского губкома комсомола, невероятного спорщика, все такого же упрямца, все такого же великолепного организатора и такого любимца держимых в строгости подчиненных. И за что его так любят все, даже им же эксплуатируемые? Если бы ты знала, с какою теплотою спрашивают у меня женщины, не приходил ли «вполне хороший», будет ли он сегодня… Очень и очень любят его. И еще одно обстоятельство важно, чтобы понять наши отношения: при всем огромном превосходстве его ума над моим, я кажется не знаю человека с более близким мне складом ума. Мало того, что мы близки идейно, а для этого вовсе не достаточно, чтобы человек просто был коммунистом, но и самый склад его ума, чисто русский, открытый, творческий, в отличие от еврейского ума, – чистый и ясный, мне необыкновенно близок. Мне хорошо с ним, и именно близко. Поэтому мне и хочется быть с ним всегда, и так ужасно трудно расставаться. И когда он уходит из Института, у меня на душе становится сиротливо и грустно-грустно. Хочется сразу позвонить, снова услышать его голос, услышать запрятанные в фантастическом «деловом» тексте нежные горячие слова. Не знаю, м.б. это и не любовь, но я тогда не могу представить, какою д.б. любовь…. Но если я люблю его, то зачем и почему, я оттолкнула его тогда? Не знаю… И совершенно не знаю, как буду вести себя в следующий раз. Просто не знаю… Иногда, в Институте, мне хочется броситься ему на шею, настолько он бывает чудесный, а вот тут получилось наоборот… А знаешь, как он воспринял такое мое поведение? Можешь себе представить… Нет, все-таки, этими своими колебаниями и переменами я его с ума сведу. Это действительно д.б. очень и очень тяжело, эта полная неуверенность в моем отношении, постоянное ожидание неожиданного подводного камня. В последнее время он, кажется, довольно прочно поверил в мою любовь, и тут-то я и доказала ее отсутствие. И все равно люблю его. Ну неужели ты не представляешь его себе по моим письмам? И неужели можно не любить такого глупого? Мне так жалко бывает его иногда, когда он принимает близко к сердцу мои капризы, и так хочется приласкаться к нему, рассмешить, успокоить, утешить… А не делаю этого никогда. Только иногда улыбнусь, и он сразу понимает, что все вздор, и сам начинает меня целовать… Но в этот раз он так ждал моей улыбки, а я не улыбалась и только отворачивалась от него, и руку его сбросила. Ну почему, скажи мне?
М.пр. забавный штрих: угадай, чем я занимаюсь теперь в свободное время? Изучаю материалы, собранные этим неугомонным человеком по советской, точнее русской поэзии, а также его размышления об оной же на 80 с лишним страницах. Соглашаюсь не более чем на половину, часто смеюсь до упаду, но в общем очень интересно и правильно. Но до чего же дотошен! Не помню, рассказывала ли я тебе историю этого его увлечения. Дело началось с автомобильной катастрофы. Его машина налетела на столб, и он попал в один из Берлинских госпиталей, где и застрял на полтора месяца. Делать было нечего, взялся за толстые журналы и, в частности, заинтересовался отделом поэзии. Чем больше читал, тем меньше нравилось, тем больше разбирала злость и одолевали серьезные мысли. Тогда он взялся за это всерьез. Попросил принести ему несколько однотомников: Тихонова, Асеева, Алигер. Стал разбирать каждое стихотворение, но почувствовал свою слабость в области теории стихосложения и вообще литературы, в области ее истории. Принялся за изучение лит. энциклопедии, делая выписки по каждому поэту. Потом проштудировал Белинского о Пушкине, о Крылове, Майкове, Бенедиктове, результатом чего явилась объемистая стопа выписок: «Белинский о поэзии». Потом пошли выписки: «Белинский о критике». Снова вернулся к советским поэтам. По-видимому, собственная критика показалась очень жестокой и он усомнился: можно ли предъявлять такие требования. Тогда он вернулся к образцам, и вот передо мною подробный разбор «Руслана и Людмилы», «Горя от ума», стихотворения Лермонтова. Прошли полтора месяца, он выписался из госпиталя, погрузился в текущие дела, и поэзия отошла в туманное, но светлое прошлое. За прошедшие полтора года толстая папка пополнялась только вырезками из газет: стихами и критикой на них. Встретившись же со мною, он снова решил вспомнить молодость. Ужасно трудно было уговорить подать мне эту папку. – «А ты никому не покажешь?» И я, читая эти замечания и размышления, часто думаю, что я бы, пожалуй, не дала бы никому таких материалов. Очень-очень личный характер они носят, слишком ясно обрисовывается лицо автора, а люди обычно боятся представать без масок. Безусловно, эти черновые наброски, даже если бы он довел их до конца и направил в печать, были бы предварительно основательно прочищены… Есть в этой папке и четыре сколотых листка с заголовком «Вопросы любви и семьи»… Как много есть там фраз, которые со всею силой оборачиваются сейчас против него. Просматривая материалы прежде, чем дать их мне, он видел эту сколку, отметил ее специально, и не вынул. За это я тоже люблю его. И все же что-то он вынул. Я взяла у него эту папку в ту самую заветную субботу, после того, как свиданье явно не удалось. Мы тогда долго еще разговаривали обо всем, в частности, о поэзии, он показывал мне свои громадные материалы по Германии и написанные уже 7 глав докторской диссертации… Не могу передать тебе, какое угнетающее впечатление произвела на меня эта картина, я как-то не представляю себе, как может один человек обнять и подчинить себе такой колоссальный статистический материал, охватывающий буквально все стороны жизни немецкой деревни за период с 1900 по 1950 год, как в Восточной, так и Западных зонах Германии. Он сам шутит, что эта работа является аграрной энциклопедией по вопросам Германии. Если учесть ясность и четкость его изложения и богатство мыслей, надо думать, что работа д.б. великолепной. Боюсь только, как бы она не оказалась «в корне порочной», как все без исключения выходящие у нас книги по экономике. Но я очень верю в него. И потом, у него очень много печатных работ, а ругали его потом только за одну: за пропаганду травопольной системы земледелия в 30-х годах. Зато уж за эту чуть не исключили из партии. Но ведь на самом-то деле история сработала на него! Т.е. можно думать, что в главном он не ошибется… И вот, глядя на эту громаду материалов, чувствовала я себя слабой умом женщиной, неспособной на самостоятельную большую работу, а только на помощь сильному и умному мужчине… Но к чему это я? Да, так вот, часика в 2 я от него уехала с этой папкой, А в 6 вечера он сам явился в Институт. Поговорили о том – о сём, а потом спрашивает: «Да, а где у тебя та папочка?» Дала. – «Мне тут надо кое-что вынуть». Вынул. – «Что», говорю, – «наверное, самое интересное?» Смеется: «Конечно». Не знаю, что это было. Со временем, конечно, узнаю.
Сегодня уже 8.XII. Послезавтра уезжает Лёва, с которым и отправлю письмо, а пока и вечера, и дни в знач. степени заняты добычей всякого рода вещей. У меня к тебе встречная просьба: если у тебя есть хоть что-либо на ноги, верни мне присланные папой черные носки. Он меня совсем обезоружил, не осталось ни одной пары, и единственный доступный мне вид спорта – лыжи, тоже стал недоступным. Еще пришли сарафан. Я тебе хочу послать круж. вязанное покрывало, не знаю только, нужно ли оно тебе. Без ковра у меня стало намного голо и что-то хочется плакать. Не из-за ковра, конечно, это ерунда. А так… Ну что это за жизнь?
Видела его сегодня утром, но он торопился и нервничал, и не был ласков со мною. Целый день на душе была тоска и единственное желание – быть с ним. Я так давно не была с ним наедине – завтра неделя. Устала без него, и работа не в работу. К.В. звонила ему днем, и он просил мне передать, чтобы я ему позвонила. Я позвонила вечером, спросила, в чем дело. Услышала дорогие сердцу упрёки, что не звоню, что забыла, думаю о чем угодно, только не о нём, что он тоже истомился без меня… Спрашивает: «приедешь завтра?». Я сказала: «Да». И как я могу не приехать, если все мои мысли всегда с ним, только с ним. Сегодня вечером шила тебе мешки, было спокойно, играло радио, милая-милая музыка… И я думала, какое счастье было бы, если бы он был рядом, занимался в соседней комнате, чтобы можно было зайти к нему, присесть на ручку кресла, обнять, приласкать, услышать горячие и нежные слова… Почему недоступно это простое счастье?
Летом во время отпуска мы, возможно, поедем в Мелитопольский район, собрать новые материалы по деревне, о которой у него уже была выпущена в 1938 г. книга. Эта книга намечена к переизданию в 1951 году и надо добрать данные за 12 лет. Там мы смогли бы, наконец, быть вместе столько, сколько захочется, и при одной мысли об этом занимается дух. Месяц безоблачного счастья, как это много! Даже думать страшно… Но надо, чтобы никто не знал об этом, а это так трудно. Не знаю, удастся ли это. Так или иначе на февраль-март намечена новая экспедиция, но ведь туда опять будет много народа… Не знаю…
Привет твоему супругу, изъясняющемуся пятистопным ямбом. Письмо твое меня вволю насмешило и было очень интересное. Пиши мне больше о супруге, п.ч. сие интересно. Тебя целую крепко. Таня.
|